logo 4/2001


ВОРОБЫШЕК

Потом Юрка поведал мне последние пять лет своей жизни, куда вместилось так много: голод, лишения, тюрьма. С ощущением утраты и какой-то неожиданно проснувшейся теплотой, рассказал о смерти матери, у которой все соки высосала беспутная семья. Об отце, который так и сгинул где-то в лагерях. А когда я поинтересовался судьбой его братьев, он, словно боясь заразиться, обошёл эту тему.

За всё это время Юркин кореш не проявлял ни малейшего интереса к нашим разговорам. В очередной раз принял горячительного. Состояние отупения явно доставляло ему удовольствие, и он, пребывая почти в полной отключке, - запел.

-Эх, колечики, золоты колечики,

Ленты, брошки и часы,

Кольца, серьги и браслетики,

Даже дамские трусы...

- Отлезь! В рыло въеду! - глядя на кореша, как на насекомое, сухим и злым голосом сказал Юрка. И существо, которому противопоказано любое умственное напряжение, вяло хихикнув, поднялось из-за стола. Несколько секунд постояв и обретя устойчивость, блатнянской спецпоходкой молча направилось к выходу. В том, как оно шло, как смотрело, было что-то от тех бездомных собак, что, поджав хвост, трусливо уходят от малейшей опасности.

Вскоре покинули буфет и мы, вышли на прохладную улицу. Юрка вызвался проводить меня до дома. Долго шли пешком по ночному городу. На протяжении всего пути мой друг был чрезвычайно говорлив и похож на радиоприёмник, который все время говорит, но никого не слушает. А я прислушивался не к словам - они не более чем шелуха, а к тому, что пряталось за ними. Слишком часто звучавшие реплики, наподобие - "Вваливаемся мы, три лба! Нас амбалов за так не схваешь!" - наводили меня на мысль, что Юрка явно страдает из-за своего физического недостатка - малого роста. И мучимый этой своей трагедией, он всё время стремился быть выше, хотя бы в мыслях.

На углу одного квартала, прямо перед нами увидели стоящую, неизвестно откуда появившуюся, худую, изможденную собаку. Присев на корточки и протянув руку, Юрка попытался погладить пса, но тот опасливо отстранился. Поднявшись и немного постояв, глядя на собаку, Юрка молча зашагал вдоль улицы. Следуя за ним, я не мог не заметить, что оставшийся путь до моего дома, он маялся как кошка перед родами. И только у дома, резко остановившись, он быстро, сбивчиво и очень возбужденно захрипел:

- Пёс у соседа...на охоте...цены ему не было!..По пьяне дробь мелкую...заряд бекасинника, хозяин в морду ему влепил...Дробь эту я полдня пальцами выковыривал, выдавливал...А пёс...Глаза!..Он даже не вякал... Теперь ружьё увидит, ложится и воет...Помнишь училку? Морда протокольная! - Какое дерево, такой и плод! - Она же, как тот чмурь пьяный "прошивку" эту мне в душу влепила, липу наколола! - и, помолчав, чуть слышно добавил: - Му-то-рно!

В том, как он это произнес, было что-то от безнадежья и кратковременного безумия. И я всей душой почувствовал, как ему одиноко, тягостно и, что детская ненависть не та болезнь, которая быстро проходит.

Памятуя о том, что у урок послевоенного времени был негласный закон, своеобразный кодекс чести - никогда не грабить людей искусства: артистов, музыкантов, я решил на прощание поведать Юрке о случае с нашей актрисой. Выражение его лица стало точь-в-точь таким, когда он узнал, что Колька Лупа повесил щенка. Оно красноречиво говорило, что кто-то задел интересы местной братвы и теперь неизбежно сработает рикошетом, на уровне рефлекса - "воровской жаргон".

Спустя несколько дней по городу прошелестели слухи. Слухи ходили самые невероятные, но суть их была жестокой. Городская братва замочила двух охламонов-чужаков, вторгшихся на контролируемую ими территорию. А по прошествии недели на проходную театра какой-то человек доставил чемодан с вещами, украденными у нашей актрисы.

Периодически исчезая куда-то то на неделю, то на несколько месяцев, Юрка каждый раз появлялся совершенно неожиданно. Иногда бывал в алкогольном дурмане и тогда в нём появлялась агрессивность, свойственная молодости. Обида на жизнь, на всех. От него веяло холодом как от промерзшей палатки. При таких встречах он словно хотел убедить меня, что ему чужда настоящая серьёзность в отношении к чему-либо. Что у него всё человеческое спряталось куда-то, и что он не в силах жить общей жизнью и ни на что не способен, кроме как приносить страдания другим. Он легко раздражался. Нервы его были напряжены. А я терялся в догадках: почему он так раздражителен? Но однажды догадался. Как у человека, умирающего от голода, у которого внутренние органы буквально пожирают друг друга, так и у Юрки, сделавшем лишь один шаг в том предвоенном году,

самый обыкновенный шаг, и попавшем в криминальный мир, покой исчез. Рядом с ним стал постоянно жить страх. Он освободил себя от радости жить без страха, иметь друзей. Для вора друзья - это роскошь. Лишил себя возможности жить общей жизнью. В нём, чувствующем себя отрезанным от жизни, вырванным из неё, отгороженным, бунтовала психика. Он становился замкнутым. Вызвать его на откровение теперь было не то, что трудно, практически невозможно. Стоило мне однажды поинтересоваться подробностями воровской "тысячи и одной ночи" - расправой с гастролёрами - Юрка тут же замкнулся, закрывая намертво доступ в свой "ад" и "рай", где царствует подлость, злоба и жестокость.

Обитая в преступном мире, с жизнью сложной, скупой и ограниченной уже сделав все мыслимые и немыслимые поступки, постоянно вращаясь в этой особой среде с её странными кодексами чести, подсознательно всё чаще и чаще Юрка испытывал нежелание жить в "наезженной колее". Но всякий раз как страдающий дальнозоркостью, натыкался на близлежащее: "Стал вором - изволь жить по воровским законам". И тогда он прятался от реальной действительности в свой детский рай, убегал, словно от кошмарного сна на донышко своей души.

На трамвайной остановке было много народу. Казалось, весь город ехал, торопился на базар-толкучку. Подошёл трамвай. Мне влезть не удалось. Конечно, можно было влезть, но я решил иначе. На базар пойду пешком, а домой поеду трамваем. Пять остановок, конечно, расстояние, но в такой погожий день грешно было не прогуляться. Шагая по узкому тротуару и щурясь от яркого весеннего солнца, я любовался тем, как всего за несколько дней торопливого, буйного празднования новой жизни пышная сирень сделала фантастически сказочными и привлекательными старые обветшалые дома. Так, дойдя до базара и с трудом пробираясь сквозь шумную и многолюдную толпу, в которой невозможно стоять на месте, которая существует только в движении, я направился к небольшому деревянному строению с выцветшей вывеской "Срочный ремонт обуви". И уже на подходе в какой-то момент почувствовал, что именно здесь находится Юрка Воробей. И на удивление биотоки мои сработали безотказно. Притулившись в дальнем углу будки, сидя на корточках в позе зека, Юрка вглядывался через распахнутый проём настежь открытой двери в копошащуюся в своём нескончаемом движении "барахолку". Смотрел так, словно это хаотичное, сумбурное людское перемещение могло дать ответ на какой-то давно тревожащий его вопрос. Прямо перед ним на полу стояла початая бутылка портвейна.

Вручив свои хорошо выношенные ботинки хозяину заведения - малорослому, сухому с запухшими глазами - родственной душе базарных алкашей - дяде Грише, поздоровавшись, я подсел возле Юрки. Он, не ответив и даже не обращая внимания на меня, продолжал глядеть прямо перед собой. Дядя Гриша долго изучал мои ботинки с видом человека, который давно надоел сам себе, а окружающий его мир надоел ему ещё больше. Закончив осмотр, шумно вздохнул, как после тяжёлой работы и неодобрительно изрёк: "Д-а-а, крямсы в кружку!"

Дядя Гриша слыл отменным мастером в сапожном деле. Неплохо зарабатывал. Но все его заработки находились в мешках под глазами. Деньги в его жизни играли десятую роль, а когда они появлялись, всё немедленно пропивалось. Выпивка для него была почти религией. Этой слабостью часто пользовались базарные алкаши, зная, что у дяди Гриши "на халяву" всегда можно "принять на грудь".

Юрка по-прежнему молчал и смотрел в проём открытой двери на хорошо видимую отсюда часть базарной площади. На это внешне безобидное торжище, заполненное продавцами и зеваками. Но место это имело и другую, скрытую от посторонних глаз жизнь. Вся эта территория была пристанищем различного рода подонков и находилась под неусыпным контролем приблатненных, воровских компаний. Оно было самым воровским в городе. Здесь торговали не только подержанными вещами, в том числе и краденым. А приходившие сюда горожане имели шанс быть обобранными. Милиция нередко устраивала здесь облавы, но после очередного разгрома торжище возрождалось вновь.

Дядя Гриша колдовал над моими ботинками, и я невольно засмотрелся, как он вгонял молотком в подметку маленькие, медные сапожные гвоздики. Не грубой силой, а с какой-то поразительно артистической аккуратностью. Вдруг обернувшись ко мне, Юрка заговорил:

- Вчера похоронили тётю Ганю, мать Кольки Лупы. - Он глядел на меня напряжённым взглядом человека, который силится что-то вспомнить. - А знаешь, Гога,- Юрка впервые обратился ко мне детской кликухой, - у неё тоже всегда руки пахли хозяйственным мылом, как у мамы.

И замолчал, ушёл в свой потайной, собственный мирок. И это молчание растянулось как старая негодная пружина. Он явно погрузился куда-то в прошлое. Туда, где была жива мать и возле которой никогда не боязно.

- Гога, почему мне часто снится, как я прячу своё лицо в мамины ладони?

Не зная, что ответить, я глядел на Юрку, неуклюже сидящего на корточках и вжавшегося спиной в грязный угол, дышащей здоровым перегаром будки. Глядел и не мог отделаться от мысли, что он похож на бездомного пса, который тоже хочет иметь в своей жизни такое место, где можно прийти и увидеть, что тебя любят.

Возле будки, поставив на землю два ведра заполненных пышными ветками сирени, остановилась старушка. Держась одной рукой за распахнутую дверь, она тяжело дышала. Как от камушка, брошенного в пруд и круги от которого расходятся всё шире и шире, запах сирени сразу заполнил небольшое заведение дяди Гриши. Этот аромат вывел Юрку из глубокого тумана его размышлений. Нахмурив брови, он долго смотрел на вёдра с сиренью взглядом, от которого скисло бы молоко.

- После похорон мамы ненавижу этот запах. Он мне смерть напоминает.

Резким движением руки Юрка взял стоявшую у его ног бутылку портвейна, отпил несколько глотков и так же резко поставил бутылку на место. Грустно посмотрев на меня, словно хороня остатки своей детской родины, спрятав голову в руках, еле слышным, похожим на шелест голосом, сказал: - Для таких...как я... друзья...Но кроме тебя у меня нет друзей.

Мне стало не по себе. Глаза мои были готовы наполниться слезами.

- Во, какая красота! По всей жопе бородавки! - бросая к моим ногам отремонтированные ботинки, пропитым голосом изрёк дядя Гриша.



Игорь Донской


Редакция | Наш форум